Писатель Николай Кононов: «Государство само себя поедает»

Николай Коновно. Фото — Алексей Пахомов.
Все новости по теме: Культура

В Калининграде состоялись «Вторые Кононовские чтения» — литературоведческий форум, посвященный творчеству современного российского поэта и прозаика Николая Кононова. В рамках публичной дискуссии с историком Ильей Дементьевым лауреат престижных литературных премий рассказал о роли фарцовщиков в развале СССР, российских властях, поедающих самих себя, и планах написать «Анти-Лолиту». «Новый Калининград» тезисно записал речь писателя.

О фарцовщиках, частной собственности и критике левой идеи

Когда я писал «Парад» (последний на сегодняшний день роман писателя — прим. «Нового Калининграда»), то хотел дать внятную критику левой идеи. Я хотел написать о ничтожестве левизны, так как она очень популярна. Сейчас много людей, которые якобы неомарксизмом интересуются. Мне это все неприятно. Я хотел дать [этому явлению] очень простую критику.

В общем, идея была простая. Я хотел написать о телесном. Допустим, что человек, который всю жизнь спал на сеновале или на тюке шерсти, — вдруг ему один раз дали простынь. И вот он разделся, заснул и проснулся. И что с ним произошло? Он забыл о том, что он спал на тюке соломы или куче шерсти. Он стал человеком, пережил другой телесный опыт.

У меня была такая завиральная идея, что фарцовщики принесли новую чувственность, они дали людям новую одежду. Люди перестали носить обувь, которая натирает каждую минуту ноги. Они стали носить брюки, которые их радуют ежесекундно. Это феноменально! Надев новую одежду, ты становишься другим человеком. Ты тело начинаешь ощущать как свою собственность. Это довольно специфично, но это действительно так. И собственно говоря, мне казалось, что таким образом собственность стала возвращаться. Это очень странно и звучит несколько пародийно, но я в это верю.

У меня у самого был такой опыт. Будучи молодым человеком, я вдруг на себя что-то напялил невероятное и понял, что изменил свою кожу — не одежду. Я изменился телесно. Это был колоссальный удар по сознанию, и он был очень критичным. Собственно говоря, все встало в ряд. Все внезапно стало критикуемым, очень многие вещи стали вызывать сомнения.

Дело в том, что я вырос семье военного, у меня папа — сын полка. Ему не было и 16 лет, когда он ушел из дома, присоединился к проходящей мимо военной части. Представьте мою домашнюю атмосферу: папа все знает, он советский человек. Он говорил: «Николай, если бы не советская власть, ты бы крутил хвосты быкам у Максименок». Отец вырос на хуторе в Сталинградской области. Они жили в доме на станции большой семьей. В доме, где были земляные полы и не было света. Но папа обожал советскую власть. Я ему говорил: «Папа, представь, если бы ты жил в Америке, был бы полковником, у тебя был дом, машина». А он в ответ: «Николай, не говори мне этого никогда».

Мама — другое дело. Женщины, они всегда принимают политическую сторону, они легко растлеваются. Это сказал не я, это сказала Эмма Герштейн в своих великих мемуарах, когда она писала о тех, кто поддерживал Сталина. Его поддерживали женщины. Это была самая большая поддержка.

Вот вы себе представьте мой дом, откуда там что-то могло взяться. Так я медленно становился антисоветским человеком.

Меня всегда занимало, как развалилось государство (Советский союз), которое было таким крепким, которое всем владело. Всё было поделено, все стояли в очереди, все дожидались наступления счастливого часа обретения некоего предмета. Как все это вдруг сдвинулось и перевернулось в один момент, который никто не заметил. Меня эта идея очень волновала, я как бы хотел вернуться назад и найти какие-то ее корни. На мой взгляд, это (развал СССР) имеет какие-то телесные основания. Человек всегда будет собственником, он никогда не откажется от собственности. Я это понимал через телесное, через изобретение вещей.

Я за мещанство, за вещизм. Чем больше, тем лучше. Это и есть человеческое. Главное в левой идее — это отношение к частной собственности. Есть она или нет ее. Оставили ее или не оставили. Все дело в этом. Отобрали — не отобрали. Посмотрите на Скандинавию, на любой нормальную страну. Там больше социализма, чем было в несчастном Советском союзе; просто всех ограбили, вот и все обстоятельства.

О будущих текстах

Жизнь у меня складывается так, что я как бы опережаю государственные интересы. Когда писал роман «Фланер», первоначально, в первых набросках не было такого мощного гомосексуального тренда. Там история был другая: человек попадал в Советский союз, и его спасала женщина. Позже мне это показалось неправдоподобным. Это не работало по той простой причине, что он (главный герой) не представлял для женщины ресурса. Есть куча других, лучших мужчин. А мне нужно было как-то эту историю заострить. То есть вариант чистой любви, за которую можно заплатить только любовью — это однополая любовь. То есть детей не будет. Когда ничего нельзя приобрести, будет подпольная любовь. То есть просто любовь — и она как бы единственный конволют.

Я, честно говоря, не думал, что когда-то у нас будет вот такая борьба с пропагандой гомосексуализма, со всякой чушью. Это случилось уже после выхода романа. Получается, что я каким-то образом эти все общественные настроения опередил.

524778_579738592042367_206996413_n.jpg

Я все время сталкивался с темой детского эротизма. Школа этим пронизана. Было какое-то мощное ощущение вот этих как бы маленьких людей, которые незрелые, но в каком-то другом своем проявлении зрелые невероятно. Зрелые, сильные, последовательные, мощные, ревнивые. В общем, Бог знает что.

Меня тема ребенка очень заинтересовала. И я стал писать на эти темы. Я как бы захотел понять, что это такое, как себя чувствует ребенок, откуда это (детская сексуальность, эротизм) берется. Об этом много написано в «Мелком бесе» у [Федора] Сологуба. Но там это написано как бы с девиантных позиций немного. Меня же это интересовало немного иначе.

А потом начались эти педофильские гонения по всей стране. Но опять это случилось после того, как я начал писать [новый роман]. Я, честно говоря, побаиваюсь, как он будет издан, потому что там идея была такая, условно говоря. Если говорить о кальке, то я хотел написать такую «Анти-Лолиту», где не мужчина соблазняет девочку, а, наоборот, мужчину соблазняет мальчик, начинает им крутить, владеть, как хочет, растрачивает его.

Дважды страшно, но для писателя это все очень хорошо: когда есть острота и ужас, и ты не знаешь, как двинуться, чтобы не упереться в какой-то социальный штык — это очень полезно. Это как по канату ходить.

Еще я хочу издать книгу стихов, которую я уже написал, хотя не ожидал, что напишу. В прошлый раз, когда я здесь был, то говорил, что я не пишу стихов и мне кажется, что я уже с этим завершил. Но это оказалось не так. Я вдруг продолжил, через какое-то время и написал еще и довольно много. У меня есть целая новая книга, которую я собираюсь издавать. Вот такой план.

Об авторитетах и философствующей поэзии

Я как-то не выделяю вообще никого. Есть какой-то круг чтения, который мне принадлежит, и я из него не выхожу. Я люблю, например, [Льва] Толстого, допустим, [Николая] Гоголя — это мои объекты интереса очень большие. [Афанасия] Фета я очень люблю — и как прозаика и как публициста. Для меня он вообще важная фигура — из-за критики левой идеи, кстати. Он совершенно изумительный мыслитель. Я очень люблю его статьи, собранные в его книгу «Жизнь Степановки, или Лирическое хозяйство».

Еще, конечно, авторы «петербургского текста». Тот же Сологуб, Андрей Белый, Константин Вагинов.

Я бы хотел написать о блокаде [как Лидия Гинзбург], но там, конечно, очень страшный опыт, которого я бы иметь не хотел. Переживать блокаду я бы не хотел, такой опыт иметь специально я отказываюсь. Я бы хотел иметь такую аналитическую силу и иметь такой критический глаз. Но во мне нет зависти, я могу интересоваться, но я не завидую. И у меня нет ревности, я не ревную. Глупо ревновать к Толстому или Гоголю.

У меня есть такая идея доморощенная, что вся настоящая проза пишется поэтами и написана поэтами. Во всяком случае вся проза «петербургского текста» написана поэтами. Для меня если нет стиля, нет прозы. Если я не получаю стилистического удовольствия, я не могу читать. Я буду читать non-fiction, или философские вещи, допустим.

Меня философия мало занимает. По очень простой причине: философия — это разговор о неизвестном. Философия решает не так много, как, например, поэзия, на мой взгляд. И, на самом деле, поэзия философствует больше и мощнее, чем, допустим, философия.

Есть такие традиции, речь о Мартине Хайдеггере. Было время, когда он истолковывал древнюю греческую лирическую поэзию. Это было важно, и в этом он находил огромную философию, собственно говоря. И вот поэзия всегда несет такой запал. Он очень большой и сильный.

Если есть большая поэзия, то есть большая философия. Если у нас были огромные поэты, а несомненно, что они были, то у нас была и философия. У нас, например, был Введенский, был Хармс, Мандельштам. Все они находились параллельно с европейским знанием.

Об отношении к переводам

Меня переводили только на французский. С другими ничего не выходит. А с французским переводом очень повезло. Покойный Витя Íванiв говорил мне, что, вот, ты изобрел на самом деле вторую языковую родину, когда он прочел «Похороны Кузнечика» (первый роман Николая Кононова — прим. «Нового Калининграда»).

В общем, мне трудно судить, каким получился перевод, могу говорить лишь, какова была критика. Доходят до меня обычно хорошие слова. Нужно учесть, что французы очень комплиментарные. Сам язык, сам стиль порождает комплиментарную лексику. Тебя не оскорбят, как в России, например. Не пошлют, например, грубо.

О технике письма

Гонорар я трачу на то, чтобы куда-то уехать и там продолжить дальше писать. В тишине, чтобы не было вокруг меня русского языка, чтобы я ничего не слышал. Чтобы он не ломал мне мелодию, которая сложилась у меня в голове. Это связано еще с интенсивностью. Потому что если я уехал, то я могу писать целый день — с утра до вечера, чего я себе здесь [в России] не могу позволить.

У меня время будет по-другому растрачено, меня вырвут куда-то, я должен буду переключиться на что-то другое, и все будет испорчено. А за границей я могу несколько дней подряд писать. Вот недавно я был 16 дней на Мальте и исписал там огромный блокнот. Написал, наверное, страниц 60–70.

Потом, правда, сам я не могу это перебелить, я плохо свой почерк понимаю, но у меня есть замечательный человек, который это сделает. Совершенно изумительная молодая дама. Она перебелит на компьютер, и таким образом я обретаю версию, с которой могу дальше работать.

Я свои тексты не набираю. Я все вношу в блокнот рукой. Я вообще считаю, что это психофизический процесс и любой гаджет, будь то пишущая машинка или компьютер, уничтожает литературу. И потом это [запись от руки] как бы соответствует дыханию твоему. Машинка в свое время действительно убила литературу, она породила мнимость. Вот эти короткие рубленые фразы, такой как бы журнализм пришел в литературу. Но позже про него забыли, он совершенно исчез. Сейчас вы его уже нигде не найдете, никто так не пишет. Как только исчезла машинка как способ первичной подачи материала, так исчез этот стиль.

Я всегда говорил, что письмо на машинке — это извращение для писателя первейшее. Другое дело Дмитрий Пригов, он ей правильно пользовался. Его напечатанные тексты были зрелищем преодоленной сложности. Это не были стихи в прямом смысле. Это были эмблемы. Значащие, звучащие эмблемы. Вот они, действительно, были напечатаны.

10922305_959357370742423_8706299913441356218_o.jpg

Был еще один феномен, связанный с машинкой. Тексты [Евгения] Харитонова, который писал именно на машинке. Он их печатал сам — бесконечно изысканно. Собственно говоря, это и есть стихи. И проза Харитонова в этом смысле поэтична.

На самом деле, очень важно, чем всё написано. Например, какая записная книжка — очень важно. Записные книжки Гоголя совершенно огромные. Там можно написать огромную колоссальную фразу. На привале остановиться и писать. Если маленькая записная книжка, будет все иначе. Моя записная книжка помещается в кармане джинсов. Я могу в ней написать длинную фразу.

Почему я пишу? Мне просто хочется заполнить картину, если есть лакуны, я хочу их заполнить, то есть ответить на вопросы и ответить по-своему, как только я на них отвечу.

Об эмиграции

Я думал об эмиграции, но потом понял, что если такую жертву принесу, то мне не удастся осуществиться никак вообще. Я это хорошо понимал. А для стихов мне язык [русский] нужен, чтобы слышать, что говорят, как говорят, как устроены газеты. Мне нужен был всегда низкий мир языка, я к нему очень приглядывался, прислушивался. Еще думал о том, с какой стати мне уезжать. Вот меня вытесняют, почему я должен эту уступку кому-то делать.

Да и жизнь сделалась мягче. Ну, например, с 1992-го года она имела, по меньшей мере для меня, все более и более мягкие формы. У меня был свой бизнес, я себя экономически совершенно нормально чувствую, никаких проблем у меня не было. Я ничего не терял ни в один кризис. У меня не было таких накоплений, чтобы я вдруг потерял какие-то деньги колоссальные или там превращенные в какую-то дурь. Я себя всегда аккуратно вел и примерно догадывался, что может произойти. Материальной стороной я доволен. Вообще я свободен от литературы и никогда ей не зарабатывал.

О государстве, поедающем себя

Литература есть переизбыточность, это вовсе не то, что нужно цивилизации. Но на самом деле, вот эта переизбыточность, она и создает необходимость, то, без чего невозможно.

Вот почему репрессивной политике всегда мешают стихи? Почему поэтов убивали во времена советской власти? Потому что они мешали. Поэты организуют ритм, не совпадают с всеобщим ритмом советского парада. Они предлагают другую ритмику, и это очень влияет, как ни странно. Они малы, они ничтожны, но если они не надевают общий корсет, то очень мешают. Поэтому их, ничтожных в политическом смысле, всегда уничтожали. Эффект, который производили поэты, был колоссальным. И советская власть каким-то образом всегда это чувствовала.

Государство (CCCР) стало уничтожать самое себя. Тут деваться было некуда. Как мне кажется, у этого государства цикл был завершен к 1933 году. Дело все в том, что когда я писал «Фланера», меня очень интересовали календари. Я использовал календарь с самым большим тиражом. Это простой отрывной календарь. Допустим, календари 30-го года, 31-го, года, 33-го производят феноменально другое впечатление. То есть как будто это была свободная страна. Это очень странно, и у меня возникло чувство, что вот с 34-года — это уже все. Там уже есть какая-то жесткая критика, там была история, связанная с каким-то процессом историческим, видимо, я сейчас вспомнить не могу. К 1934 году страна свой цикл уже завершила.

И потом, когда она вошла вот в эту Великую [Отечественную] войну — это уже был акт самоедства. Это было не совсем государство, на мой взгляд. Это было что-то другое. Всем надо было спасаться. Это единственная цель существования — самоспасение, что для общегосударственной жизни вредно, для общесоциальной жизни. Это социум разлагает, это уничтожает его. Потом от культуры быстро ничего не осталось. По меньшей мере, от публичной культуры. Они (власти СССР — прим. «Нового Калининграда») извратили все моментально.

Эпоха СССР ничего не открыла. Это же людоедство. Что людоедство может открывать? Что можно печень есть, почки и глаз потом сварить и съесть — вот она только это открывает. Она открывает то, что помыслить чудовищно нормальному человеку. Поэтому если оглянуться назад, я ничего не вижу в советской эпохе, кроме ужаса.

Это примерно как сейчас происходит с публичным пространством, которое извращается просто на глазах, это видно по государственному телевидению. Все каналы очень циничны, лживы, агрессивны, скандальны. И, собственно говоря, я думаю, что сейчас оно [государство] тоже себя поедает. Я ему срока большого не даю. Я думаю, что мы будем свидетелями каких-то очень интересных перемен.

Записал Олег Зурман, «Новый Калининград», фото — Facebook* Николая Кононова

* Facebook — Социальная сеть признана в России экстремистской Тверским судом города Москвы. Запрещена и заблокирована в РФ

Нашли ошибку? Cообщить об ошибке можно, выделив ее и нажав Ctrl+Enter

[x]


Полулегальные методы

Замглавреда «НК» Вадим Хлебников о том, почему власти скрывают от горожан свои планы по застройке.